Неточные совпадения
Да и в самом Верхлёве стоит, хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый
мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные
груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Присутствие княгини Тверской, и по воспоминаниям, связанным с нею, и потому, что он вообще не любил ее, было неприятно Алексею Александровичу, и он пошел прямо в детскую. В первой детской Сережа, лежа
грудью на столе и положив ноги на стул, рисовал что-то, весело приговаривая. Англичанка, заменившая во время болезни Анны француженку, с вязаньем миньярдиз сидевшая подле
мальчика, поспешно встала, присела и дернула Сережу.
Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных. У ворот дома стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то сказала,
мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки, сложил их на
груди.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут
груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить —
мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Она болезненно чувствовала прекрасную обособленность сына; грусть, любовь и стеснение наполняли ее, когда она прижимала
мальчика к
груди, где сердце говорило другое, чем язык, привычно отражающий условные формы отношений и помышлений.
И опять началась перестрелка, на этот раз очень злая.
Мальчику за канавкой ударило камнем в
грудь; он вскрикнул, заплакал и побежал вверх в гору, на Михайловскую улицу. В группе загалдели: «Ага, струсил, бежал, мочалка!»
Свирепые наказания
мальчиков 16–17 лет служили грозным уроком и своего рода закалом; занесенная над каждым звериная лапа, шедшая от
груди, лишенной сердца, вперед отводила розовые надежды на снисхождение к молодости.
— Ну, теперь что с ним прикажете делать? — воскликнула Лизавета Прокофьевна, подскочила к нему, схватила его голову и крепко-накрепко прижала к своей
груди. Он рыдал конвульсивно. — Ну-ну-ну! Ну, не плачь же, ну, довольно, ты добрый
мальчик, тебя бог простит, по невежеству твоему; ну, довольно, будь мужествен… к тому же и стыдно тебе будет…
И в шесть часов утра, и в одиннадцать часов ночи я вижу в окошко склоненную над сапогом стриженую голову Васьки, а кругом него — таких же зеленых и худых
мальчиков и подмастерьев; маленькая керосиновая лампа тускло горит над их головами, из окна тянет на улицу густою, прелою вонью, от которой мутит в
груди.
Это был высокий худощавый
мальчик, несколько сутулый, с узкой
грудью и лицом, попорченным оспой (вообще, как я теперь вспоминаю, в то время было гораздо больше людей со следами этой болезни, чем теперь).
…Казаки! Они врываются в костел. У алтаря на возвышении стоит священник, у его ног женщины и среди них моя мать. Казаки выстраиваются в ряд и целятся… Но в это время маленький
мальчик вскакивает на ступеньки и, расстегивая на
груди свой казакин, говорит громким голосом...
И тут у перевоза
мальчика, над самой рекой, на том самом месте, и беспременно, чтобы два кулачка вот так к
груди прижал, к обоим сосочкам.
И поставила она их всех рядком у церковной паперти; старшему
мальчику восемь годков, а остальные все девочки погодки, все мал малой меньше; старшенькая четырех годков, а младшая еще на руках,
грудь сосет.
Так бежал он по узкому коридору, образованному с одной стороны — высокой стеной, с другой — тесным строем кипарисов, бежал, точно маленький обезумевший от ужаса зверек, попавший в бесконечную западню. Во рту у него пересохло, и каждое дыхание кололо в
груди тысячью иголок. Топот дворника доносился то справа, то слева, и потерявший голову
мальчик бросался то вперед, то назад, несколько раз пробегая мимо ворот и опять ныряя в темную, тесную лазейку.
Она вздыхала полною
грудью и шла вперед, не оборачиваясь; если бы она сделала это, то увидела бы странное выражение на лице
мальчика.
Мать плакала и билась, как подстреленная птица, прижимая ребенка к своей
груди, между тем как глаза
мальчика глядели все тем же неподвижным и суровым взглядом.
На лице
мальчика это оживление природы сказывалось болезненным недоумением. Он с усилием сдвигал свои брови, вытягивал шею, прислушивался и затем, как будто встревоженный непонятною суетой звуков, вдруг протягивал руки, разыскивая мать, и кидался к ней, крепко прижимаясь к ее
груди.
Лицо розовое, руки велики,
грудь широкая, мускулистая, волосы густы, как у здорового
мальчика.
Санин проворно снял сюртук с лежавшего
мальчика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки — и, вооружившись щеткой, начал изо всех сил тереть ему
грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер другой — головной щеткой — по его сапогам и панталонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову, не мигая ни одной векою, так и впилась в лицо своему брату. Санин сам тер — а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же это была красавица!
Кожемякин крякнул, замолчал и снова хмуро оглянул весь сад, посмотрел на главы монастырской церкви.
Мальчик, тихонько расчёсывая пальцами густую бороду отца, нетерпеливо толкнул его локтем в
грудь.
Матвею стало грустно, не хотелось уходить. Но когда, выходя из сада, он толкнул тяжёлую калитку и она широко распахнулась перед ним,
мальчик почувствовал в
груди прилив какой-то новой силы и пошёл по двору тяжёлой и развалистой походкой отца. А в кухне — снова вернулась грусть, больно тронув сердце: Власьевна сидела за столом, рассматривая в маленьком зеркальце свой нос, одетая в лиловый сарафан и белую рубаху с прошвами, обвешанная голубыми лентами. Она была такая важная и красивая.
Это вышло неожиданно и рассмешило
мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою
грудь и хрипел...
Воспоминание о себе поднялось в
груди тёплой волной, приласкало.
Мальчик встал, вытер руки о штаны, подтянул их и — снова запел, ещё отчётливее разрубая слова...
Он успокаивал меня как умел, этот глухо кашляющий и поминутно хватающийся за
грудь больной
мальчик. Он забывал свои страданья, стараясь умиротворить злое сердечко большой девочки. А между тем предсмертные тени уже ложились вокруг его глаз, ставших больше и глубже, благодаря худобе и бледности истощенного личика. Он раздавал свои платья и воротнички прислуге и на вопрос бабушки: зачем он это делает? — заявил убежденно...
— Ну, иди, иди! — повторил
мальчик, шагнув навстречу ему. Пред глазами его всё вздрагивало и кружилось, а в
груди он ощущал большую силу, смело толкавшую его вперёд.
«Булатный кинжал твой прорвал мою белую
грудь, а я приложила к ней мое солнышко, моего
мальчика, омыла его своей горячей кровью, и рана зажила без трав и кореньев, не боялась я смерти, не будет бояться и мальчик-джигит».
Княгиня Марья Васильевна, нарядная, улыбающаяся, вместе с сыном, шестилетним красавцем, кудрявым
мальчиком, встретила Хаджи-Мурата в гостиной, и Хаджи-Мурат, приложив свои руки к
груди, несколько торжественно сказал через переводчика, который вошел с ним, что он считает себя кунаком князя, так как он принял его к себе, а что вся семья кунака так же священна для кунака, как и он сам.
«И Наташа уходила в детскую кормить своего единственного
мальчика Петю. Никто ничего не мог ей сказать столько успокоительного, разумного, сколько это трехмесячное маленькое существо, когда оно лежало у ее
груди, и она чувствовала его движение и сопение носиком. Существо это говорило: «Ты сердишься, ты ревнуешь, ты хотела бы ему отомстить, ты боишься, а я вот он. А я вот он»… И отвечать нечего было. Это было больше, чем правда».
Теперь смутился штабс-капитан. Он выпрямился, выпятил
грудь вперед и зачем-то внушительно крякнул. Потом плечи его опустились, и отечески вразумительно он сказал
мальчику...
Старик заметил это, положил хлеб и нож на
грудь юноши, тревожно махая рукою, зовет
мальчика...
Женщина засуетилась и пошла с
мальчиком в приемную. Наружные двери то и дело хлопали. Входили новые больные. Старик чесал под полушубком
грудь и вздыхал.
Он также приплясывал в лужах, но это приплясыванье выражало скорее явную досаду, нежели радость: каждый раз, как лаптишки старика уходили в воду (а это случалось беспрерывно), из
груди его вырывались жалобные сетования, относившиеся, впрочем, более к
мальчику, баловливость которого была единственной причиной, заставлявшей старика ускорять шаг и часто не смотреть под ноги.
На
мальчике лица не было. Открытая
грудь его тяжело дышала; ноги подламывались; его черные, дико блуждавшие глаза, всклоченные волосы, плотно стиснутые зубы придавали ему что-то злобное, неукротимо-свирепое. Он был похож на дикую кошку, которую только что поймали и посадили в клетку.
Дядя Аким взял руку
мальчика, положил ее к себе на
грудь и, закрыв глаза, помолчал немного. Слезы между тем ручьями текли по бледным, изрытым щекам его.
Сердце сильно застучало в
груди обоих
мальчиков, когда увидели они себя так далеко от дома.
Мальчик тоже держал руки сжавши на
груди, но смотрел в бок на окно, на котором сидел белый котенок, преграциозно раскачивающий лапкою привешенное на нитке красное райское яблочко.
Потом, когда она отводила свою руку, Коля только исподлобья посматривал на это; но Елена вдруг снова обращала руку к нему, и
мальчик снова принимался визжать и хохотать; наконец, до того наигрался и насмеялся, что утомился и, прильнув головой к
груди матери, закрыл глазки: тогда Елена начала его потихоньку качать на коленях и негромким голосом напевать: «Баю, баюшки, баю!».
По уходе его, Елена велела подать себе малютку, чтобы покормить его
грудью.
Мальчик, в самом деле, был прехорошенький, с большими, черными, как спелая вишня, глазами, с густыми черными волосами; он еще захлебывался, глотая своим маленьким ротиком воздух, который в комнате у Елены был несколько посвежее, чем у него в детской.
Наконец набегал себе Федя ветряную оспу, а к ней привязалась еще простудная боль в
груди, и
мальчик слег. Лечили его сначала травками да муравками, а потом и за лекарем послали.
И
мальчик бросился с чувствами недетскими на
грудь названого брата. Антон принял его в свои объятия и целовал в голову.
Пошло пирование, пили водку старики, взрослые, пили кобиты, дивчаты,
мальчики, как будто они привыкли вкушать ее с того времени, как отняли их от
груди матери.
Тощий, бледный, с салфеткой на
груди, точно в передничке, он с жадностью ел и, поднимая брови, виновато поглядывал то на Зинаиду Федоровну, то на меня, как
мальчик.
Рука Павла, перестав дрожать, взметнулась, он весь странно оторвался от лавки, открыл рот, тихонько взвизгнул, сжался комом и бросился под ноги большого человека, — Артамонов с наслаждением ударил его правой ногою в
грудь и остановил;
мальчик хрустнул, слабо замычал, опрокинулся на бок.
Можно судить, что чувствовал Густав во время этого разговора: кровь начинала останавливаться в жилах, дыхание захватывало в
груди. Он хотел встать и разогнать эту адскую беседу; но, послышав топот бегущего
мальчика, решился еще остаться на прежнем месте.
— Зворыкин из трактира! — возглашал
мальчик и катился по двору, бессильно болтая руками и ногами, тупо вытаращив глаза, противно и смешно распустив губы. Останавливался, колотил себя в
грудь руками и свистящим голосом говорил...
Ему было приятно слышать крик страха и боли, исходивший из
груди весёлого, всеми любимого
мальчика, и он попросил хозяина...
Крепко прижав его к своей
груди, она дважды поцеловала
мальчика.
Мальчик между тем, придерживаясь к железной перекладине, вытянулся на руках и тихо-тихо начал выгибаться назад, стараясь пропустить ноги между головою и перекладиной; на минуту можно было видеть только его свесившиеся назад белокурые волосы и усиленно сложенную
грудь, усыпанную блестками.
Глазки, смотревшие вообще сонливо, проявляли также оживление и беспокойство по утрам и вечером, когда мисс Бликс брала Пафа за руку, уводила его в уборную, раздевала его донага и, поставив на клеенку, принималась энергически его мыть огромной губкой, обильно напитанной водою; когда мисс Бликс при окончании такой операции, возлагала губку на голову
мальчика и, крепко нажав губку, пускала струи воды по телу, превращавшемуся тотчас же из белого в розовое, — глазки Пафа не только суживались, но пропускали потоки слез и вместе с тем раздавался из
груди его тоненький-тоненький писк, не имевший ничего раздраженного, но походивший скорее на писк кукол, которых заставляют кричать, нажимая им живот.
Время от времени слышатся также человеческие шаги… Они приближаются… Из мрака выступает человек с лысой головою, с лицом, выбеленным мелом, бровями, перпендикулярно выведенными на лбу, и красными кружками на щеках; накинутое на плечи пальто позволяет рассмотреть большую бабочку с блестками, нашитую на
груди камзола; он подходит к
мальчику, нагибается к его лицу, прислушивается, всматривается…